М.Л. ГАСПАРОВ
МЕТР и СМЫСЛ
Об одном
из механизмов
культурной памяти
МОСКВА • 1999
ББК83 Г 22
ОГЛАВЛЕНИЕ
ISBN 5-7281-0275-1
Гаспаров МЛ., 1999 Российский государственный гуманитарный университет, 1999
Введение ....................................................................... 9
"Ах!
почто за меч воинственный..." (4-ст. хорей с оконча-
ниями
ДМДМ: нахождение ореола)................................... 19
"По
вечерам над ресторанами..." (4-ст. ямб с окончаниями
ДМДМ:
становление ореола) ............................................. 33
"Горные
вершины..." (3-ст. хорей с окончаниями ЖМЖМ:
исчерпание ореола)........................ .................................... 50
Приложение. Ритм и синтаксис ...................................................... 76
"В
минуту жизни трудную..." (3-ст. ямб: дифференциация
ореола) ................................................................................. 88
"По
синим волнам океана..." (3-ст. амфибрахий: интегра-
ция
ореола) .......................................................................... 120
"Спи,
младенец мой прекрасный..." (4-3-ст. хорей с окон-
чаниями
ЖМЖМ: дополнительная иллюстрация)........... 152
"Тучки
небесные, вечные странники..." (4-ст. дактиль с
окончаниями
ДДДД- размер-неудачник) ......................... 176
"На
воздушном океане..." (4-ст. хорей с окончаниями Ж, М:
размер-удачник)................................................................... 192
"Это
случилось в последние годы могучего Рима..." (дери-
ваты
гексаметра: детализация метра) ................................. 217
"Выхожу один я на дорогу..." (5-ст. хорей: детализация
смысла) ................................................................................. 238
Заключение.................................................................. 266
Ю.И.
Левин. Послесловие:
семантический ореол метра с семио-
тической точки зрения...................................................................... 291
Библиография....................................................................... 294
ЕСТЬ детский вопрос, который стесняются задавать литературоведы: почему поэт, начиная стихотворение, берет для него именно такой-то размер, а не иной? Как на все детские вопросы, на него очень трудно ответить.
Первый напрашивающийся ответ будет такой: значит, в звучании каждого размера есть что-то, от природы имеющее ту или иную содержательную окраску - хотя бы самую неопределенную, чисто эмоциональную. Иными словами, связь между метром и смыслом есть связь органическая. Такой ответ не раз давали сами поэты: например, в начале пути новой русской поэзии -Ломоносов, в конце - Гумилев. Ломоносов [1965, 486-494] в "Письме о правилах российского стихотворства" (1739) пишет: "Чистые ямбические стихи... поднимался тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают. Оных нигде не можно лучше употреблять, как в торжественных одах... Очень также способны и падающие, или из хореев и дактилей составленные, стихи к изображению крепких и слабых аффектов, скорых и тихих действий быть видятся". Гумилев [1991, Ш, 31-32] в статье "[Переводы стихотворные]" (1919) пишет: "У каждого метра есть своя душа, свои особенности и задачи: ямб, как бы спускающийся по ступеням (ударяемый слог по тону ниже неударяемого), свободен, ясен, тверд и прекрасно передает человеческую речь, напряженность человеческой воли. Хорей, поднимающийся, окрыленный, всегда взволнован и то растроган, то смешлив, его область - пение. Дактиль, опираясь на первый ударяемый слог и качая два неударяемые, как пальма свою верхушку, мощен, торжественен, говорит о стихиях в их покое, о деяниях богов и героев. Анапест, его противоположность, стремителен, порывист, это стихии в движенье, напряженье нечеловеческой страсти. И амфибрахий, их синтез, баюкающий и прозрачный, говорит о покое божественно легкого и мудрого бытия". Мы видим: движение звука в метрической стопе здесь прямолинейно уподобляется некоторому душевному движению; любопытно, что ямб с хореем противопоставляются, с одной точки зрения, как восходящий и нисходящий размеры, с другой - наоборот.
Импрессионистические оценки такого рода по самому характеру своему не выдерживают критики: для любого метра могут быть представлены несчетные примеры, противоречащие объявленной характеристике. Поэтому стиховедение, хоть сколько-то притязающее на научность, в лице Г. Шенгели [1940, 24] вынуждено было заявить: «Любой размер может быть применен для любой тематики; указания "теории словесности" о "пригодности" или "непригодности" того или другого размера для той или иной темы - необоснованны и расходятся с практикой. Для собственного стихотворения лучше всего избирать тот размер, в который легче и свободней укладываются первые строки, первые фразы, которые желательно сказать». "Легче и свободней" - понятия относительные: легче и свободней всего любые фразы укладываются, как известно, в свободный стих, если же поэт вместо этого примеривает какие-то более строгие формы, значит, поиск более "подходящего" или менее "подходящего" размера все-таки происходит, только не в сознании, а в подсознании. Поэтому сам же Шенгели делает оговорку, в которой переходит от первого напрашивающегося ответа ко второму.
Второй напрашивающийся ответ будет такой: значит, в звучании каждого размера есть что-то, по привычке (а не от природы) имеющее ту или иную содержательную окраску. Иными словами, связь между метром и смыслом есть связь историческая. Шенгели продолжает [1940, 24-25]: «Кроме того, иногда поэт учитывает известную традицию в употреблении данного размера: так, например, Багрицкий в поэме "Дума про Опанаса", изображая гражданскую войну на Украине, применил тот же размер, которым пользовался Шевченко, изображая в "Гайдамаках" также вооруженную борьбу украинских народных масс; тем самым Багрицкий напоминал читателю все те образы, которые он освоил при чтении Шевченка». В более поздней и подробной работе "Русское стихосложение" (не издано; цит. по: РГАЛИ, 2861, 1,76, л. 94-95) Шенгели останавливается на этом детальнее. «Поэт нередко, особенно работая над крупными вещами, учитывает известную традицию в применении данного метра, учитывает положительно (следуя ей) или отрицательно (отвергая ее). Так, драматические произведения в стихотворной форме в XVIII в. писались особым видом 6-ст. ямба... и этот метр был традиционен; после пушкинского "Бориса Годунова" для стихотворных драм стал традиционен 5-ст. ямб, но нерифмованный, "белый". Лермонтовская "Песня про купца Калашникова" и брюсовское "Сказание о Петре разбойнике" написаны тем стихом, который применялся в старинных народных былинах. Сюжетные баллады, как "Песнь о вещем Олеге" Пушкина или "Баллада об арбузах" Багрицкого, согласно традиции романтической баллады, написаны сочетанием 3- и 4-стопных строк; то же сделал и Маяковский, говоря о балладе в начале поэмы "Про это". В основе использования традиционных для данной темы или для данного жанра метров обычно лежит стремление напомнить читателю те образы и переживания, которые связаны с прочитанными ранее произведениями сходного типа, и тем усилить впечатление от данной вещи... Традиционность того или иного метра порою <даже> препятствует его применению для той или иной темы. Например, гекзаметр... настолько "сросся" с образами и тематикой древнегреческих и латинских поэм, что применение его для современной тематики затруднительно - и не потому что он "не годится" сам по себе, а потому что связанные с ним ассоциации будут тормозить проникновение читателя в ход мыслей и переживаний современного поэта», [ср. Постоутенко 1993].
Здесь можно напомнить об одном эксперименте, оставшемся почти незамеченным. В 1978 г. были опубликованы результаты опыта по машинному сочинению стихов [Кац 1978]: в машину был вложен словарь "Камня" О. Мандельштама и правила сочетания этих слов в стихи; машина выдала 21 отрывок разных стихотворных размеров (от 4 до 12 строк). Казалось бы, заданный словарь должен был обеспечить хотя бы отдаленное ощущение близости получающихся текстов к поэтике Мандельштама. Этого не произошло. Вот примеры: Умирающий - в смятеньи. Вновь как тень, огни дрожат, Вновь над бездною движенья - Где-то далека душа... Крик смертельный рядом, зыбкий, Тлели в хрустале глаза, Шелест мечется с улыбкой, Где-то в чаще небеса. Или: Стань покорно горе. Томно тишь летит И прозрачно море Тайно шелестит. И бежит земная Незаметно тень: Медленно лесная Славит влажный день. Конечно, главная причина несходства - в семантической разлаженности получающихся строчек, напоминающей скорее о поэтике Хлебникова или Бурлюка. Но существенно и то, что приведенные примеры сложены 4-ст. и 3-ст. хореем, нехарактерными для Мандельштама; поэтому первый пример легче представить вышедшим из-под пера, скажем, молодого Блока, а второй - молодого Брюсова. Для впечатления от стихотворного текста ритм оказывается важнее, чем словесное наполнение. С.М. Бонди рассказывал о проекте постановки "Бориса Годунова", где одинокий монолог Григория "Что за скука, что за горе наше бедное житье!" был передан хору пьянствующих чернецов только потому, что 8-ст. хорей звучал очень уж соблазнительно-разгульно.
Заметим оговорку, сделанную Шенгели: "особенно работая над крупными вещами". Действительно, в крупных вещах традиционность стихотворных размеров всего ощутительнее, и число примеров здесь можно долго умножать. Всякая поэма, написанная терцинами, будет неминуемо вызывать воспоминания о "Божественной комедии" Данте; написанная 4-ст. ямбом с вольной рифмовкой, - о романтической поэзии пушкинского и лермонтовского времени вообще; написанная 4-ст. ямбом с парной мужской рифмовкой - конкретнее, о "Шильонском узнике" и "Мцыри"; написанная 4-ст. хореем с женскими нерифмованными окончаниями - о "Калевале" и "Гайавате" (а будь это короткое стихотворение, скорее вспомнился бы Гейне), и так далее. Мало того, можно сказать, что это относится не только к цельным длинным вещам, но и к вереницам единообразных коротких вещей. Всякое стихотворение, написанное в форме сонета, с такой же отчетливостью вызывает воспоминания обо всех сонетах мировой литературы; то же относится и к рондо, и к другим твердым формам. Но действует ли это объяснение - семантика "от привычки" - для небольших лирических стихотворений в неканонизированных формах?
Разрозненные наблюдения на этот счет стали собираться еще с 1910-1920-х годов: у Б. Томашевского в замечаниях о Пушкине (потом они срослись в классическую статью "Строфика Пушкина" [Томашевский 1959, 202-324], у Б. Эйхенбаума - о Лермонтове, у К. Чуковского - о Некрасове, у И.Н. Розанова - о самых различных поэтах. Первая кристаллизация их в теоретический тезис происходит у Р. Якобсона в статье 1937 г. о поэтике К.Г. Махи [Якобсон 1979, 465-466]. Якобсон обратил внимание на русский 5-ст. хорей: он выстроил в ряд три заведомо перекликающиеся стихотворения - "Выхожу один я на дорогу..." Лермонтова, "Вот бреду я вдоль большой дороги..." Тютчева и "Выхожу я в путь, открытый взорам..." Блока (впервые эту перекличку отметил еще О.М. Брик; см.: Шапир 1991, 37), - подкрепил их фрагментами из "Вавилы и скоморохов" в начале, из Есенина ("До свиданья, друг мой, до свиданья...") и Поплавского ("...Скоро ли ты перестанешь быть?") в конце, и сделал вывод: для этой традиции ("цикла") русского 5-ст. хорея характерны динамическая тема дороги в сочетании со статической темой безнадежного скорбного одиночества и смертного ожидания. "Метр сам по себе приобретает смысл. Отдельные метры имеют в поэтической традиции каждый свою потенциальную символику..., природные и традиционные склонности метра". Заметим эту колеблющуюся неоднозначность: "природные и традиционные склонности метра", - наряду с несомненной традицией, в которую выстраиваются стихи от Лермонтова до Поплавского, Якобсон хотел бы усмотреть в них и некоторую "природную склонность" метра: неровный ритм русского 5-ст. хорея (асимметричный стык сильных ударений на II и III стопах) "делает этот ритм особенно пригодным для темы взволнованной ходьбы". Так в самой передовой лингвистике XX в. вдруг оживает старинное ломоносовское желание найти "природную" семантическую склонность того или другого размера. *
Замечания Якобсона, сделанные в статье на совсем другую тему, по-чешски, в малодоступном издании, долго оставались без внимания. Их развил, дополнил, систематизировал и представил как самостоятельную научную проблему К. Тарановский в статье "О взаимодействии стихотворного ритма и тематики" [Тарановский 1963], очень расширив сопоставительный материал ("Шла в лесу толпа бродяг бездомных..." Мережковского, "Гул затих. Я вышел на подмостки..." Пастернака, "Выходила на берег Катюша..." Исаковского, стихи Бунина и мн. др.). С этого и начинается современная разработка темы "метр и смысл". Ключевым понятием исследования становится термин "экспрессивный ореол" или "семантический ореол" стихотворного размера. У этого понятия своя причудливая история, прослеженная М. Шапиром [1991]: само слово "ореол" возникает у Б. Томашевского [Томашевский 1959, 20]: «Каждый размер имеет свой "ореол", свое аффективное значение»; эпитет "экспрессивный" появляется в парафразе В. Виноградова [Виноградов 1959, 28, без ссылки на источник]: «Все стихотворные размеры в какой-то мере выразительны, и выбор их не безразличен. Каждый размер имеет свой экспрессивный "ореол", свое аффективное значение»; вслед за этим об "экспрессивно-тематическом" ореоле говорит Л. Маллер [1970], об "идейно-тематическом" ореоле - О. Федотов
[1977].
Эпитет "семантический" ненамеренно возник уже в наших работах, продолжавших Тарановского [Гаспаров 1979, 284], но, кажется, прижился в большей степени. Колебание между двумя эпитетами понятно: иногда на первый план выступают предметные, иногда - эмоциональные характеристики содержания, ассоциативно связанного с тем или иным размером.
Можно было бы ожидать, что "взаимодействие стихотворного ритма и тематики", продемонстрированное Тарановским, найдет живой отклик в современной советской науке. Но реакция оказалась неожиданной. Официальная наша критика часто упрекала стиховедов в том, что они занимаются лишь формой стиха, не связывая ее с содержанием. Казалось бы, работа Тарановского устанавливала именно такую связь. И тем не менее, она была встречена с неприязнью. Возражения обычно имели поверхностный вид: во-первых, есть много стихотворений, написанных 5-ст. хореем, в которых темы пути нет, а во-вторых, есть много стихотворений, написанных другими размерами, в которых тема пути есть; стало быть, о связи формы и содержания здесь говорить нельзя. (Ответ на эти возражения будет предложен в этой книге далее.) Лишь изредка предпринимались попытки глубже обосновать органическое понимание единства стиха [Мерлин 1979 - через психофизиологический "тонус организма", 1987 - через образные понятия "энергетика" и "внутренний метр"; ср.: Маллер 1992]. Но за ними стояли серьезные методологические предпосылки.
Работа Тарановского исходила из понятий структурализма: литературное произведение представляет собой несколько уровней строения (начиная от фоники и метрики и кончая образным и идейным строем), на каждом уровне действуют свои автономные законы, а некоторые более общие законы действуют на всех уровнях и связывают их воедино. Господствовавшая в советском стиховедении концепция (наиболее глубоким теоретиком которой был Л.И. Тимофеев, а наиболее громким - Б.П. Гончаров) выдвигала против этого понятие целостности литературного произведения: идейный строй произведения находит выражение в лирическом характере, характер - в переживании, переживание - в интонации, интонация - в ритме и других элементах стиховой формы; таким образом, стих (как и все иное) в конечном счете определяется неповторимостью его конкретного содержания. Говорить о том, что метр стихотворения несет какую-то смысловую нагрузку, завещанную другими стихотворениями других поэтов и эпох, а не диктуемую однозначно идейно-эмоциональным содержанием данного стихотворения, было для сторонников такого взгляда решительно недопустимо. Как объяснить, что сотни поэтов, выражая тысячи оттенков мыслей и чувств, предпочитали укладывать их, например, в предельно единообразную форму сонета, - от таких вопросов теоретики этого направления уклонялись. Кажется, только Л.В. Щерба с вышедшей из моды честностью писал о разбираемом им стихотворении Пушкина "Воспоминание": "...Что касается самого ямба, то мне неясен его смысл ...я не могу представить пьесу Пушкина, например, в хореях" [Щерба 1957, 37]. (Именно этот "смысл" стихового строя мы постараемся сделать понятнее в нашей книге, как Щерба сделал понятнее смысл языкового строя стихотворения.)
Противостояние структурного и "целостнического" подхода к семантике метра напоминало до некоторой степени то противостояние исторического и органического понимания связи метра и смысла, с которого мы начали наш разговор. "Целостнический" подход понимал единство произведения как органическое, структурный - как историческое. Второе понимание шире первого: структурализм не отрицает органической связи между элементами произведения, он лишь ограничивает круг ее действия. Органическая связь - это та, которая существует между элементами одного уровня: образного, языкового или стихового. Если в 4-ст. ямбе усиливается ударность первой стопы, то слабеет ударность второй стопы, и наоборот, - вот пример органической связи двух явлений. Историческая связь - это та, которая существует между элементами разных уровней: стихом и языком, стихом и образным строем. Один и тот же предмет обозначается словами "Уста" и "губы", одна и та же фраза может быть изложена 4-ст. ямбом или 4-ст. хореем, но для поэта небезразлично, какое выбрать слово и какой размер. Почему? Потому что в исторической практике слова эти привыкли сосуществовать с разными стилями, а размеры эти - с разными жанрами и темами; избрать такое-то слово или размер - уже значит подсказать читателю целую сеть смысловых ассоциаций, тянущихся за ними. Одни из них крепче, другие слабей, но все они значимы и для писателя и для читателя. Замыкаясь в анализе "целостности" литературного произведения, мы рискуем отсечь эти ассоциации и тем самым обеднить его содержание.
Благодаря М.М. Бахтину, модным стало понятие "чужое слово": ни один пишущий не изобретает свои слова сам, он получает их из рук предшественников, со следами прежних употреблений, и успех пишущего зависит от того, насколько он сумеет использовать эти следы предшественников для достижения собственной цели. Точно так же и стихотворный размер, за редчайшими исключениями, бывает только "чужим", только воспринятым от предшественников. Если бы Пушкин создал 4-ст. ямб "Руслана и Людмилы" специально для этой поэмы, мы могли бы выводить его особенности прямо из ее содержания. Но 4-ст. ямб, с которым имел дело Пушкин, сложился задолго до того, на другом материале и с другими установками; многие его особенности были для "Руслана" безразличны, многие другие были важны именно в силу связанных с ними содержательных ассоциаций. Это - обычная форма функционирования механизма историко-культурной преемственности. Мы часто употребляем метафорические выражения "память слова", "память жанра" и пр. - с таким же правом мы можем говорить и о "памяти метра", которая тоже есть частица "памяти культуры".
Сопротивление со стороны "целостнического" направления надолго задержало распространение идей Р. Якобсона и К. Тарановского в русском стиховедении. Изучение семантических ореолов стихотворных размеров не запрещалось, но и не поощрялось; а изучение это - трудоемкое и кропотливое, и это также скорее отпугивало, чем привлекало многих исследователей. Так и оказалось, что на протяжении более двадцати лет почти единственным, кто занимался проблемой "метр и смысл", был пишущий эти строки. Цель этой работы была одна: продемонстрировать на как можно более широком материале, что семантические ореолы стихотворных размеров существуют, возникают, эволюционируют, взаимодействуют.
Говорить о каких-нибудь законах этого возникновения, эволюции, взаимодействия казалось нам преждевременным; мы бережно отмечали всё, что нам представлялось намечающимися закономерностями, но к поспешным обобщениям не стремились. Всякая наука начиналась когда-то как искусство: один и тот же опыт получался у хорошего экспериментатора и не получался у слабого. Только когда Галилей внес точные подсчеты в физику, а Лавуазье - в химию, эти отрасли знаний стали науками. Изучение ритма стиха давно освоило точные методы и стало самой научной областью филологии; изучение семантики еще очень далеко от точных методов и вынуждено довольствоваться не доказательностью, а убедительностью. В разрыве между этими крайностями нам и приходилось составлять громоздкие центоны, образующие большую часть этой книги.
Мы сказали, что стремились работать "на как можно более широком материале" - чтобы показать связь метра и смысла прежде всего в массовом сознании культуры (как у поэтов, так и у читателей). Отсюда наше повышенное внимание к эпигонской поэзии, массовой песне, детским стихам. Конечно, здесь более, чем где-нибудь, следует помнить предостережение, сделанное когда-то Б. Томашевским по поводу "Байрона и Пушкина" В. Жирмунского: "Вообще, изучение бездарных виршеплетов, которому посвящена почти половина книги... более относится к области общественно-литературной патологии как форма графомании, чем собственно к истории литературы. От этого не спасут никакие методологические введения..." (Русский современник. 1924. № 2. С. 298). Честно признаемся, что работа с эпигонской поэзией, возможность посмотреть на русскую поэтическую культуру с такой внешней точки зрения, где теряется разница между Фетом и Ф. Миллером, доставляла нам удовольствие. Работать нам пришлось в последние десятилетия советского силлабо-тонического истеблишмента, накануне нынешнего кризиса, создающего в поэзии новые стереотипы отношений метра и смысла, и эта роль "мертвого, хоронящего своих мертвецов", казалась нам историко-гигиенически полезной.
Результаты наших работ публиковались отдельными статьями; теперь, дополненные и систематизированные, они составили эту книгу. Нам очень хотелось бы представить читателю готовую теорию семантики стиха, хотя бы в самом грубом наброске, а весь накопленный материал использовать как иллюстрации к ней. Но этого не получилось: вероятно, эта молодая отрасль стиховедения еще не доросла до таких системных обобщений. Все, что мы можем, - это предложить читателю повторить наш путь, познакомиться с материалом и самостоятельно убедиться, можно ли на его основе говорить о метре как носителе семантики. Кто спешит перейти от материала к выводам, тот может ограничиться просмотром заключительных частей каждой главы и "Заключения" к книге в целом.
В книге девять глав, расположенных приблизительно в той последовательности, в какой велась работа. Первые главы, о 4-ст. хорее с окончаниями ДМДМ и о 3-ст. хорее с окончаниями ЖМЖМ ("Ах! почто за меч воинственный..." и "Горные вершины..."), имеют главной целью чисто количественный охват материала - все стихи этих размеров, которые удалось найти сперва в двух больших книжных сериях, а потом во всей русской поэзии вообще. Следующие три главы рассматривают семантику объектов разного масштаба: сперва метра (3-ст. ямба, "В минуту жизни трудную..."), потом размера (3-ст. амфибрахия, "По синим волнам океана..."), потом разновидности размера (4-3-ст. хорея с окончаниями ЖМЖМ, "Спи, младенец мой прекрасный..."). Последние три главы пытаются поставить более широкие проблемы: охватить размер, настолько массово употребительный, что на первый взгляд он кажется нейтральным (4-ст. хорей, "На воздушном океане..."), вникнуть в те детали ритма, от которых зависит семантический ореол размера (гексаметр, "Это случилось в последние годы могучего Рима..."), промоделировать само понятие семантического ореола и вписать семантическую историю русского стиха в семантическую историю европейского стиха (5-ст. хорей, "Выхожу один я на дорогу..."). Разделы о 4-ст. ямбе ДМДМ и о 4-ст. дактиле ДДДД ("По вечерам над ресторанами..." и "Тучки небесные, вечные странники...") служат на этом фоне лишь занимательными отступлениями. Почему большинство разделов озаглавлены стихами Лермонтова, а не иного поэта, читателю станет ясно, когда он прочтет всю книгу.
Работа эта велась много лет, за это время появлялись новые издания старых поэтов, которые мы не всегда успевали учесть: поэтому приходится просить прощения за то, что в списках источников, приложенных к каждой главе, ссылки делаются подчас на разные издания. Мы включили в эти списки - для полноты картины - также и некоторые стихотворения, в тексте не цитируемые и не упоминаемые.
Эту книгу я хотел бы посвятить светлой памяти Кирилла Федоровича Тарановского, которому она обязана своим возникновением.
"АХ! ПОЧТО ЗА МЕЧ ВОИНСТВЕННЫЙ..."
(4-ст. хорей с окончаниями ДМДМ: нахождение ореола)
Человек, обладающий некоторым опытом стихосложения, знает, что стихотворный размер является эквивалентом определенного душевного состояния, порой не одного, а нескольких. Поэт "подбирается" к духу произведения посредством размера. Таящуюся в употреблении стандартных размеров опасность механистичности речи каждый поэт преодолевает по-своему, и чем сложнее процесс преодолевания, тем сложнее становится - и для него самого, и для читателя - картина данного душевного состояния. Часто кончается тем, что поэт начинает воспринимать стихотворные размеры как одушевленные -одухотворенные - предметы, как некие священные сосуды. Это, в общем, справедливо. Форма еще менее отделима от содержания в поэзии, чем тело от души, а всякое тело тем и дорого, что оно смертно (в поэзии подобием смерти является именно механистичность звучания или возможность соскользнуть в клише). Во всяком случае, у каждого стихотворца есть свои излюбленные, доминирующие размеры, которые можно рассматривать в качестве его автографов, ибо они соответствуют наиболее часто повторяющемуся душевному состоянию автора.
И. Бродский. Об одном стихотворении
1. ПРЕДЫСТОРИЯ. По подсчетам современных исследователей, 17-18% слов русского языка имеют дактилическое окончание [Гаспаров 1974, 81-86; ср.: Рейсер 1969, 377]. Из этого можно было бы заключить, что дактилическая рифма в русском языке вполне естественна и должна быть употребительна. На самом деле это не так. Система русского классического стихосложения, установленная Тредиаковским и Ломоносовым, опиралась прежде всего на опыт западноевропейского стиха их эпохи, а в этом стихе дактилической рифме фактически не было места. Во французской поэзии, которая была законодательницей норм, дактилических окончаний в словах и стихах не существовало. В немецкой поэзии, которая была посредницей между французским стихосложением и русским, дактилические окончания, благодаря "небентонам", пририфмовывались к мужским (Zeit-Frommigkeit и т. п.). Поэтому и первые русские силлаботонисты не обратили на дактилическую рифму почти никакого внимания. Они упоминали в трактатах о ее существовании, применяли ее в специально сочиняемых примерах ("Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине" - Ломоносов; "Не всегда дожди льют наводнения..." - Тредиаковский); поздний Тредиаковский вставляет строки с дактилическими рифмами в сложные барочные строфы "Эпиталамической оды" ("Дайте руки сердцем искренним В твердый знак любви пред выспренним!"); но все это были исключительные случаи.
Наоборот, для русского фольклорного стиха дактилические окончания были и оставались в высшей степени характерны. В эпическом стихе они господствуют (только для духовного стиха, более позднего жанра, характерно женское окончание), в лирическом стихе - по крайней мере, преобладают [Гаспаров 1978; Бейли 1993]. На фоне норм классического стиха XVIII в. дактилические окончания отчетливо воспринимались как примета народного стиха, как экзотика "народного духа". Поэтому неудивительно, что когда с первыми веяниями предромантизма в русском литературном стихе стали появляться имитации русского народного стиха, то почти все они были оснащены белыми дактилическими окончаниями (с возможными сверхсхемными ударениями на последнем слоге). Как мы постарались показать в другом месте [Гаспаров 1978], основа русского народного стиха - 3-иктный тактовик, совмещающий ритмические вариации, часть которых совпадает с силлабо-тоническими размерами:
4-ст. хорей "5-сложник" 5+5 3-ст. анапест 5-ст. хорей 6-ст. хорей |
Как во городе во Киеве... Как во городе да во Киеве... Как во городе было во Киеве... Как во славном городе во Киеве... Как во славном было городе во Киеве...
Почти все эти размеры были использованы в XVIII - начале
XIX в. для литературных имитаций народного стиха, и почти все - с дактилическими окончаниями:
На минуту позабудемся В чародействе красных вымыслов... (4-ст. хорей, Карамзин);
О, темна, темна ночь осенняя! Не видать в тебе ни одной звезды... ("5-сложник", Львов);
Оседлаю коня, коня быстрого; Полечу, понесусь легким соколом... (3-ст. анапест, Тимофеев);
Корабли мои объехали Сицилию, И тогда-то были славны, были громки мы... (6-ст. хорей, Львов).
Любопытно, что когда поэты смелее использовали ритмические возможности народного тактовика - не замыкались в пределах одной ритмической вариации, а играли их совмещением, - то потребность в дактилических окончаниях отпадала: их нет ни в сумароковском "Хоре к превратному свету", ни в востоковских переводах сербских песен, ни в пушкинских "Песнях западных славян". Экзотический ритм делал ненужными экзотические окончания.
Из всех этих размеров нас сейчас займет только один - заведомо самый употребительный и уже привлекавший внимание исследователей [Астахова 1926; ср.: Брик 1964, 79]. Это 4-ст. хорей с дактилическим окончанием. Как стилизация народной песни он появляется уже в чулковском сборнике, причем в текстах заведомо не фольклорного, а авторского происхождения (например, III, 69, написанная правильными восьмистишиями: Ты бессчастный добрый молодец, Бесталанная головушка, Со малых ты лет в несчастьи взрос, Со младых дней горе мыкати... -
или солдатские песни, сочинявшиеся, конечно, не солдатами, а для солдат, - III, 74 "К удивленью тута егери, Не довольствуяся всем этим, Они брали с собой две пушки, Чрез глубокий ров тащили их..."). В лирической поэзии традиция его не прерывается от песенников XVIII в. до Дельвига, Кольцова, Никитина, Клюева. В эпической из него явился "Илья Муромец" Карамзина (1795, с примечанием: "...В рассуждении меры скажу, что она совершенно русская. Почти все наши старинные песни сочинены такими стихами"):
...Ах! не все нам горькой истиной
Мучить томные сердца
свои!
Ах! не все нам реки
слезные
Лить о бедствиях
существенных... -
"Илья" породил волну подражаний ("Бахарияна" Хераскова, "Певислад и Зора" Востокова, "Бова" молодого Пушкина и т. п.), конец которой положила лишь "Руслан и Людмила" Пушкина.
Делались в этом размере и попытки расширения круга тем: еще Николев использовал этот стих в духовной оде "Плач Филофеи на развалинах аллегорического храма совести" (12-стишия-ми), Гнедич написал так "Последнюю песнь Оссиана" (1804, с примечанием: "Мне и многим кажется, что к песням Оссиана никакая гармония стихов так не подходит, как гармония стихов русских"), Д. Давыдов - "Подражание Горацию" (1809), Батюшков - переложение Грессе ("К Филисе", ок. 1805: "...Тут Вольтер лежит на Библии, Календарь на философии...").
Однако общий эмоциональный колорит этого 4-ст. хорея со сплошными дактилическими окончаниями остается определен печальной тематикой протяжных русских песен ("Ты бессчастный добрый молодец, Бесталанная головушка...") в преломлении через сентиментальную меланхолию Карамзина ("На минуту позабудемся В чародействе красных вымыслов"). Свидетельство тому - показание В. Подшивалова [Подшивалов 1798, 33]: говоря об этом размере, он цитирует Карамзина, ссылается (с карамзинских же слов) на "все почти старинные русские песни" и пишет: "Стихи такие, как мне кажется, более сродны к выражению томногорестных чувств стесненного скорбию сердца, нежели шумных, бурливых радостей, и вообще к описанию чего-нибудь печального, нежели веселого".
В этих словах Подшивалова - разгадка того неожиданного факта, что в 1820-х годах, в эпоху абсолютного господства ямба в русской поэзии, открытие дактилической рифмы в русском стихе совершается не в ямбе, а именно в хорее - в стихотворениях Жуковского "Ах! почто за меч воинственный Я мой посох отдала..." и "Отымает наши радости Без замены хладный свет..."
(Отступление. Собственно, об "открытии" здесь говорить неосторожно: рифмовать дактилические окончания начинали еще в XVIII в., но чередовать их с мужскими еще не умели. Слишком сильна была привычка к изосиллабизму строю из-за чередования дактилических и мужских окончаний получалась разница в длине строк на 2 слога, т. е. на объем целой стопы, и это резало слух стихотворцев. Поэтому, например, Н. Николев делал в своих стихах строки с мужскими окончаниями на одну стопу длиннее, чем строки с дактилическими окончаниями. Образцом может служить начало оды 1793 г. на мир с Турцией (стопность - 4545445445, окончания - ДМДМ ДДМДДМ; любопытно, что 5-стопные стихи здесь - для соизмеримости с 4-стопными -двухконстантны: как 4-я, так и 5-я стопы несут обязательное ударение):
Не смейте боле, тучи темные,
В тенях кровавых появляться к нам!
Велите в пропасти подземные
Удары смертны низвергать громам!
Не в гневе росс - грозит не мщением:
Делится с миром утешением -
Зовет на пир умы, сердца и зрак.
Сладчайший, вспламенен заботою,
Екатерининой щедротою,
Он торжествует мир - дней райских знак.
Николаев написал так три ямбические и одно хореическое стихотворения, Державин - хореический отрывочек "О, отрада дней мучительных..." в опере "Добрыня"; эксперименты остались экспериментами. Для того чтобы поэты научились чередовать дактилические окончания с мужскими, не сбиваясь со счета стоп, нужно было приучить слух к чередованию строк разной длины. Эту привычку дал им балладный стих (4-3-ст. ямб и амфибрахий), открытый для русской поэзии Жуковским. Жуковский же открыл и чередование дактилических и мужских рифм в равностопном хорее (4-ст. хорее ДМДМ), и те два стихотворения, в которых он это сделал, оказались определяющими для семантики этого размера на много десятилетий).
2. ЖУКОВСКИЙ И ЕГО ПОСЛЕДОВАТЕЛИ
Монолог Иоанны из "Орлеанской девы" Шиллера был переведен Жуковским около 1820 г. и напечатан в начале 1824 г.:
Ах! почто за меч воинственный
Я мой посох отдала
И тобою, дуб
таинственный,
Очарована была?..
"Песня" Байрона переведена тогда же и напечатана в 1822 г.:
Отымает наши радости
Без замены хладный свет;
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой
лет...
Размер подлинника в обоих случаях - иной: у Шиллера - 4-ст. хорей с женскими и мужскими окончаниями, у Байрона - энергичный 7-ст. ямб с парными мужскими рифмами:
Frommer Stab! О hätt ich nimmer Mit dem
Schwerte dich vertauscht! Hätt es
nie in deinen Zweigen, Heil'ge Eiche, mir gerauscht!.
There's not a joy the world can
give like that it takes away, When the glow of the early thought declines in feeling's dull decay.
Что объединило для Жуковского эти два несхожие стихотворения в общей лирической интонации? Очевидно, тема: скорбный контраст светлых надежд былого и безотрадной действительности настоящего. Что побудило Жуковского выбрать для выражения этой лирической интонации именно 4-ст. хорей с дактилическим окончанием? Очевидно, то самое ощущение, которое навеял его поколению "Илья Муромец" Карамзина, и которое с такой наивной ясностью высказал Подшивалов: "Стихи такие... более сродны к выражению томногорестных чувств стесненного скорбию сердца".
Стихи Жуковского имели успех и разом вызвали волну отголосков - причем не у рядовых эпигонов, а у крупных и оригинальных поэтов. И всюду, почти без исключения, метр и тема перенимались одновременно. Единообразие получавшихся стихов было удивительно:
Где ты, время невозвратное
Незабвенной старины?
Где ты, солнце благодатное
Золотой моей весны?.
Не сбылись, мой друг, пророчества
Пылкой юности моей:
Горький жребий одиночества
Мне сужден в кругу людей.
Между мною и любимого
Безнадежное "прости!"
Не призвать невозвратимого,
Дважды сердцу не цвести...
Жизнь моя едва колышется,
В тяжком изнываю сне.
Счастлив, если хоть послышится
Шаг царицы песней мне!.
Ах, когда ж жильцам-юдольникам,
Возвратят полет и нам,
И дадут земным невольникам
Вольный доступ к небесам?.
При желании эти пять четверостиший можно прочитать подряд как единое лирическое стихотворение, достаточно связное и законченное композиционно. Однако на самом деле все пять строф принадлежат пяти различным авторам: Полежаеву ("Негодование", 1835), Рылееву ("Стансы", 1824), Бестужеву ("Осень", 1831), Кюхельбекеру ("Слепота", 1846), Ф. Глинке ("Ангел", 1837). Впервые сопоставил метрику некоторых стихотворений этой традиции И.Н. Розанов [1941, 456-457], но тематического сходства их он не касался, а оно разительно.
Конечно, эта подборка примеров скорее показательна, чем доказательна, но и более подробный анализ может только подтвердить сказанное. В каждом стихотворении - контраст светлого прошлого и горького настоящего. Прошлое обрисовывается мотивами "света" и "пыла": от Жуковского - "зрела я небес сияние", "свет небесного лица", "пылкая младость", "ланит пылание" - появляется "пылкая юность" у Рылеева, "души моей сияние" у Бестужева (калька строчки "Но души моей желание..." Жуковского), "солнце благодатное", "видение прекрасное в блеске радужных лучей" у Полежаева, "солнце красное", "утро ясное" у Кюхельбекера. Настоящее обрисовывается мотивами "хлада" и "увядания": от Жуковского - "хлад, как будто ускорённая смерть", "сердца увядание", "сверху лист благоухающий - прах и тление под ним" - появляется "хлад забвения мирительный", "радуга наснежная на могильные цветы", "дважды сердцу не цвести" у Бестужева. У Рылеева и (от него) у Полежаева эти мотивы "естественного увядания" осложняются мотивом "разочарования в людях": "опыт грозный", "быть сосудом истин тягостных", "ищешь, суетный, людей, а встречаешь трупы хладные" у Рылеева, "грозен ум, разочарованный светом истины нагой", "друзья... предали меня", "люди, люди развращенные!" у Полежаева. Отсюда уже один только шаг до гражданской тематики: "Насылает Скандинавия Властелинов на славян" ("Вадим" Рылеева), "притеснители торжествуют на земле" (Полежаев). Но эта тематическая тенденция развития не получила: господствующей семантической окраской размера осталась элегическая тоска по былому.
Ритмико-тематическая инерция, заданная элегичностью Жуковского, захватывает даже следующее поколение поэтов. Мы читаем:
Иль борьба неумолимая
Мила друга унесла?
Иль тебе, моя родимая,
С ним разлука тяжела? (Огарев, "Дон", 1839);
И меня
весна покинула,
Милый
друг меня забыл,
С ним
моя вся радость минула,
Он мою всю жизнь сгубил... (Никитин, "Черемуха", 1854); "
Вспоминаю очи ясные
Дальней странницы моей,
Повторяю стансы
страстные,
Что сложил
когда-то ей. (Некрасов, Три элегии",
1874)
3. НЕКРАСОВ И ЕГО ПОСЛЕДОВАТЕЛИ.
Весь этот эмоциональный фон 4-ст. хорея с рифмовкой ДМДМ следует прочно держать в памяти, чтобы по достоинству
оценить ту "семантическую революцию", которая произошла в этом размере в 1850-18б0-х годах, когда Некрасов написал им вещь, диаметрально противоположную и по теме и по тону -"Коробейников" (1861):
Ой, полна, полна коробушка,
Есть и ситцы и парча,
Пожалей, моя зазнобушка,
Молодецкого плеча!..
Это - характернейший образец тех перемен в русском стихе, которые принесла с собой эпоха реализма. Переход от классицизма к романтизму сказался в метрике резким расширением репертуара стихотворных размеров; переход от романтизма к реализму сказался в метрике резким разрывом традиционных связей метров с жанрами и темами [Распаров 1984]. Когда Некрасов писал размером "Рыцаря Тогенбурга" - "Парень был Ванюха ражий...", а размером "Двенадцати спящих дев" - "...Жил некто господин Долгов С женой и дочкой Надей" [ср.: Тынянов 1977, 18-27], он обогащал средства русского стиха не меньше, чем когда-то Жуковский. Может быть, даже больше: утверждение новой традиции на пустом месте бывает не столь ощутимо, сколь деформация старой, уже пустившей корни. Трехсложные размеры в русскую поэзию ввел Жуковский, но это прошло почти незамеченным, потому что совершалось почти на пустом месте, - однако когда Жуковский написал "Шильонского узника" 4-ст. ямбом со сплошными мужскими рифмами, все были потрясены, потому что привыкли к 4-ст. ямбу с чередующимися мужскими и женскими рифмами. Трехсложные размеры ввел Жуковский, а Некрасов только переосмыслил, - и именно поэтому "поэтом трехсложных размеров" в русской поэзии прослыл не Жуковский, а Некрасов, хотя трехсложниками у него написано совсем не подавляюще много. Точно так же Некрасов "потрясал основы" семантики стиха и тогда, когда переносил элегический размер "Отымает наши радости..." на две неожиданно новые сферы применения - на крестьянский быт и юмор.
Применительно к крестьянскому быту классикой нашего размера остались "Коробейники" (им подражал в поэме "Дуняша" и С. Дрожжин); однако очень важны еще два стихотворения, как бы связывающие новую стадию его бытования с прежней. Во-первых, это "Влас" (1855) - стихотворение с традиционным для нашего размера контрастом прошлого и настоящего, но стихотворение не лирическое, а эпическое, и, в отличие от традиции, рисующее прошлое мрачным, а настоящее - просветленным: от "Брал с родного, брал с убогого, Слыл кащеем-мужиком..." до "Сила вся души великая В дело Божие ушла, Словно сроду жадность дикая Непричастна ей была..." И, во-вторых, это "Песня Еремушке" (1859), где полемика Некрасова с элегической традицией обнажена до предела: первая песня, скорбная и унылая, как бы транспонирует на крестьянскую тематику прежнюю элегическую грусть, вторая - с ее вызывающим оптимизмом -выдвигает новые мотивы, контрастные по идеям и эмоциям: от "Ниже тоненькой былиночки Надо голову клонить, Чтоб на свете сиротиночке Беспечально век прожить..." до "Будешь редкое явление, Чудо родины своей: Не холопское терпение Принесешь ты в жертву ей..." (На том фоне кульминационные строки: "Силу новую Благородных юных дней В форму старую, готовую Необдуманно не лей!" - применительно к старому стихотворному размеру в новой функции приобретают парадоксальную остроту.)
Примечательно, что у продолжателей Некрасова 1870-1880-х годов (и далее) этот бодрый оптимизм иссякает довольно рано, а скорбь держится прочно - традиция элегического настроения сильна:
Разыграйся, непогодушка,
Ветер, жалобно завой,
Что пришла ко мне невзгодушка,
И поник я головой... (Дрожжин, "Лучинушка");
Придорожну скатну ягоду
Топчут конник, пешеход, -
По двадцатой красной осени
Парня гонят во поход... (Клюев, "Недозрелую калинушку...");
И была, мол, смелость бойкая,
Да затоптана судьбой;
И была, мол, воля стойкая,
Да разбита злой нуждой... (Суриков, "Покойник");
Давят грудь рыданья страстные,
Встала дум мятежных рать..
Приходи, моя прекрасная,
Вместе мыслить и страдать!. (Якубович, "Тревога").
Но в целом 4-ст. хорей с рифмовкой ДМДМ не сросся прочно с крестьянской тематикой: здесь он сильно отступает перед 4-ст. хореем со сплошными дактилическими окончаниями ДДДД (с рифмовкой АВАВ, ХАХА, ААВВ; это - не что иное, как тот же размер "Ильи Муромца", разбавленный рифмами), лучшие образцы которого дал тот же Некрасов в "Орине, матери солдатской", "Калистрате", "Думе" ("Сторона наша убогая...") и который стал затем самым ходовым размером у Никитина, Сурикова, Дрожжина и прочих поэтов, выработав свою систему метрико-синтаксических штампов, на которой мы здесь останавливаться не можем.
Что касается юмористической поэзии середины XIX в., то здесь один из первых образцов нашего размера тоже дал Некрасов: это "Филантроп" (1853):
Частию по глупой честности,
Пропадаю в неизвестности,
Пресмыкаюсь в нищете!..
Здесь несомненно влияние "водевильного" и "фельетонного" 3-ст. ямба с рифмовкой ДМДМ ("Говорун" и т. п.), о котором еще будет у нас речь: семантическая близость 3-ст. ямба и 4-ст. хорея на всем протяжении истории русского стиха (с "анакреонтики" XVIII в.) хорошо известна. Мы находим наш размер у Курочкина ("...Ах, зачем же я читал Господина Аскоченского Назидательный журнал!"), у Гольцмиллера ("Чем не гражданин?"), у Добролюбова ("Средь Акрополя разбитого..." - с ощутимой пародией на элегическую традицию), у А.К. Толстого ("Разных лент схватил он радугу..." - с блестящими дактилическими созвучиями). Любопытно, что тот же А.К. Толстой применяет тот же размер и в патетичнейшем месте "Иоанна Дамаскина" ("Тот, кто с вечною любовию Воздавал за зло добром..."); очевидно, старая и новая семантические традиции в этом размере существовали для него столь же раздельно, сколь и для Некрасова, автора и "Коробейников", и "Трех элегий".
4. ПОСЛЕ НЕКРАСОВА. Эпоха модернизма не стала этапом в развитии нашего размера: широкие эксперименты с новыми метрами, рифмами и строфами отвлекают внимание поэтов от скромного 4-ст. хорея с рифмовкой ДМДМ. Из двух уже выделившихся семантических традиций в это время явно господствует старшая, элегическая: Коневской пишет "С холодной воли" ("Сердце ноет, как безумное, Внемля жизни в небесах..."), юный Брюсов - "Уныние" ("Сердце, полное унынием, Обольсти лучом любви...") и т. д.
Любопытна эволюция: эпоха Жуковского подчеркивала прежде всего мотив разочарования в прошлом, эпоха 1870-1880-х годов - мотив тоски и убожества в настоящем, новая эпоха - мотив сна и забвения в будущем:
Ляг, усни, забудь о счастии.
Кто безмолвен - тот забыт.
День уходит без участия,
Ночь забвеньем подарит.. (Лохвицкая, 1890-е годы);
В голубой далекой спаленке
Твой ребенок опочил.
Тихо вылез карлик маленький
И часы остановил... (Блок, 1905);
Мы повесим нашу писанку
Рядом с папиным ружьем.
Мы с тобой уложим кисоньку,
Будет нам тепло втроем... (Инбер, 1913).
К этому же ряду примыкает - несмотря на отклонения от хорея - и блоковское "Поздней осенью из гавани...": "В самом чистом, самом нежном саване Сладко ль спать тебе, матрос?" Этим же размером написано одно из лучших стихотворений Ф. Сологуба о любви-смерти: "Бога милого, крылатого Осторожнее зови..."
В советскую эпоху эта элегическая традиция в нашем размере отнюдь не отмирает: Г. Санников пишет им "Прощание с керосиновой лампой" ("За окном соборов зодчество Без крестов и без огней. Я затеплил в одиночестве Лампу юности моей..."), а строфа из его "Фосфоресценции" (1956) "Не собрать мне в горсть рассеянных Тех мерцающих огней, Не вернуть друзей потерянных, Не вернуть прошедших дней..." кажется прямой цитатой из эпохи Жуковского и Бестужева. У Бестужева стихотворение начиналось "Пал туман на море синее, Листопада первенец..." (1831), у С. Орлова начинается "Пал туман на море синее, Горы скрыл и море скрыл..." (1972/77) - с такими кальками, скорее подсознательными, чем сознательными, мы еще встретимся
не раз.
Но на первый план все решительнее выступает младшая, некрасовская, "коробейниковская" традиция с ее песенным оптимистическим задором. Так пишет Д. Бедный "Диво-дивное, коллективное", начинающееся прямыми реминисценциями из Некрасова ("косынька-полосынька"), а кончающееся:
Урожаи диво-дивные!
Не узнать: не та земля!
Вот что значит: коллективные,
Обобщенные поля!
Так пишет М. Исаковский "В дороге" ("А дорога расстилается, И шумит густая рожь, И, куда тебе желается, Обязательно дойдешь!"), "Хорошо весною бродится По сторонке по родной..." и, пожалуй, самое знаменитое - "Где ж вы, где ж вы, очи карие? Где ж ты, мой родимый край? Впереди страна Болгария, Позади река Дунай..." (где основной мотив "воспоминания" неожиданно связывает стихотворение и с элегической традицией). Так параллельно живут две семантические традиции в одном размере до недавних дней.
5. ЗАКЛЮЧЕНИЕ. Для этого обзора мы просмотрели два известных серийных издания русской поэзии: "Библиотека поэта" (малая серия) и "Библиотека советской поэзии". В них нашлось около трех десятков стихотворений, написанных 4-ст. хореем с чередованием дактилических и мужских окончаний. Это, конечно, ничтожно мало, но, по крайней мере, отводит подозрения в тенденциозности: вряд ли стихи в этих сериях отбирались по метрическим признакам. Но мы видим: все они, без опущений, связаны уследимыми семантическими перекличками. Это и позволяет нам сказать: семантика этих стихотворений складывается в "семантический ореол" 4-ст. хорея с окончаниями ДМДМ.
На примере нескольких стихотворений эпохи Жуковского мы попытались показать, как эта общая семантика складывается из отдельных повторяющихся мотивов - "прошлое-настоящее", "пыл-холод" и т. д. В дальнейшем для таких подробных анализов у нас почти не будет возможности. Но читатель может быть уверен, что каждое утверждение о семантической (образной, тематической) перекличке тех или иных стихотворений, с которым он встретится в этой книге, при более детальном рассмотрении ("под микроскопом") могло бы быть подкреплено таким же анализом.
Далее мы видим: этот семантический ореол нашего размера неоднороден. Уже в нашем небольшом материале мы видели по меньшей мере три группы стихотворений: "элегические", по образцу Жуковского, "народные", по образцу Некрасова, и "юмористические", по образцу того же Некрасова и Курочкина. По некоторым признакам они размежевываются, по некоторым - пересекаются: так, часть "народных" стихотворений, заунывно-страдальческие, по эмоциональной окраске сближаются с "элегическими", а другая часть, задорно-радостные - с "юмористическими". Критерии группировки могут быть различные: общее содержание, конкретные слова-сигналы, ритмико-синтаксические штампы, интонационные фигуры, композиционные приемы, - здесь исследователю приходится идти индуктивно, ощупью, вместо одной группировки всякий оппонент может предложить другую, но вряд ли кто решится утверждать, будто никаких образно-эмоциональных групп перед нами вообще нет, и все стихи сливаются в однородную массу. Эти группообразующие наборы взаимосвязанных образно-эмоциональных признаков внутри семантического ореола мы предлагаем назвать "семантическими окрасками".
Семантический ореол складывается из семантических окрасок точно так же, как общее значение слова складывается из частных значений слова. Скажем, для слова "сторона" малый академический словарь отмечает 8 значений и при них еще 8 смысловых оттенков. Аналогично мы можем сказать, что семантический ореол 4-ст. хорея с окончаниями ДМДМ состоит из 3 семантических окрасок, из которых в одной ("народные" стихотворения) при желании можно дополнительно выделить два оттенка. И, конечно, эти три окраски, во-первых, не исчерпывают всю семантику данного размера и, во-вторых, не абсолютно четко разграничиваются друг с другом, - как и значения слова, перечисляемые в словаре.
Наконец, мы видим: эта семантическая связь между рассмотренными стихотворениями - не органическая, а историческая. Мы могли проследить ее возникновение - из семантики народных протяжных песен и их литературных силлабо-тонических имитаций. Мы могли проследить ее развитие - от Жуковского до Исаковского. В ходе этого развития преобладала преемственность по сходству: новые стихи писались (осознанно или неосознанно) в подражание старым. Были и случаи преемственности по контрасту (заведомо осознанные), - когда Некрасов и его современники переносили старый размер на новые темы; но и здесь на следующем же шагу экспериментальные стихотворения по контрасту тотчас обрастают подражаниями по сходству. Во всяком случае, нам ни разу не было нужды гадать о проблематическом родстве ритма 4-ст. хорея и "ритмов радости" или ритма дактилического окончания и "ритмов грусти". Если Подшивалов и полагал простодушно, что размер этот по природе склонен "к выражению томногорестных чувств", то мы с уверенностью можем сказать, что полагал он это лишь потому, что привык к стихам и песням, в которых этот размер и эти эмоции сосуществовали. А если утонченный В. Марков восклицает: «Как, например, объяснить иностранцу, что начало ахматовского "От любви твоей загадочной..." смешно не только от того, что поэт явно не заметил другого, "физического" смысла своих строк, но и, главным образом, из-за дактилической рифмы в строфе» (Марков 1994, 287), то столь же ясно, что здесь ему заслонили слух некрасовские "Филантропы" и "Коробейники".
Эти три первые наблюдения мы постараемся подкрепить в дальнейшем на более обширном и разнородном материале.
ИСТОЧНИКИ УПОМИНАЕМЫХ И ЦИТИРУЕМЫХ ТЕКСТОВ. Здесь и далее для удобства большинство ссылок дается на издания "Библиотеки поэта". Простое БП означает большую серию, 2-е изд.; БП1, БПЗ -большую серию, 1-е и 3-е изд.; БПм - малую серию, 3-е изд. - Жуковский, БП1,1, ПО, II, 208; Рылеев, БП, 97, 328; Бестужев, БП, 180; Кюхельбекер, БП1, I, 210; Ф. Глинка, БП, 417; Полежаев, БД, 136; Огарев, БП, 379; А.К. Толстой, БП, I 241 346; Никитин, БП, 204; Некрасов, БП, I, 164, 175, II, 18, 70, 399; Поэты "Искры" БП I 113 (Курочкин); Поэты 1860-х годов, БПм, 293 (Гольцмиллер); Добролюбов, БП 207; Якубович БП, 57 (ср. 67); Суриков, БП, 176; Дрожжин, БПм, 13, 94, 195; Клюев, БПм, 170; Брюсов, Собр. соч. (1973), I, 35; Блок, БП1, I, 222; Инбер Собр. соч (1965), I, 50; Санников, Стих. и поэмы (1959), 34; Д. Бедный, БПм, 295; Исаковский, БП, 125, 272, 307.