2
"ПО ВЕЧЕРАМ НАД РЕСТОРАНАМИ..."
(4-ст. ямб с окончаниями ДМДМ: становление ореола)
Я перевернул страницу. "Ямбические стихотворения" - было написано вверху страницы. - "Нужно вам сказать, что сия тетрадь заключает в себе двадцать восемь отделов, кои все носят заглавия по названию того размера, коим трактованы. Мне показалось это удобнее", - прибавил он скромно. - "Конечно, конечно, -подхватил я, - если б все наши поэты..."
НА Некрасов. Без вести пропавший пиита
В ФЕВРАЛЕ 1907 г. юная Анна Ахматова писала С.В. Штейну про «второй сборник стихов Блока. Очень многие вещи поразительно напоминают В. Брюсова. Напр., стих. "Незнакомка", стр. 21, но оно великолепно...» и т. д. (Литературное наследство. 1982. Т. 92, кн. 3. С. 271, с примечанием: "...В это время Ахматова очень любила стихи Брюсова". На это суждение обратил наше внимание Р.Д. Тименчик) Читателю наших дней, вероятно, трудно почувствовать в самом знаменитом стихотворении Блока какое бы то ни было сходство с Брюсовым. Но такое сходство было, и в чем оно состояло, можно угадать без ошибки: это стихотворный размер, 4-ст. ямб с дактилическими и мужскими окончаниями (ДМДМ) и связанные с ним семантические ассоциации.
Этот размер поздно возник в русской поэзии. Его впервые осваивают символисты, причем каждый из больших символистов - по-своему; но прочнее всех наложил свою печать на его семантику именно Брюсов. А потом он переходит к наследникам символизма, в их творчестве персональные манеры основоположников начинают переплетаться и взаимодействовать, семантика размера размывается, память о зачинателе-Брюсове выцветает и на ее месте всплывает память о продолжателе-Блоке.
1. Разумеется, экспериментальные обращения к 4-ст. ямбу с дактилическими и мужскими рифмами случались и гораздо раньше. Дактилическую рифму, как известно, ввел в русскую поэзию Жуковский, в 1820-1821 гг. написав "Ах! почто за меч воинственный Я мой посох отдала..." и "Отымает наши радости Без замены хладный свет..." Оба стихотворения написаны 4-ст. хореем: этот размер знал дактилические окончания (без рифм) еще в народной поэзии. Почти тотчас Жуковский попробовал перенести свою находку и в ямб: в 1824 г. он пишет "Мотылек и цветы": "Поляны мирной украшение, Благоуханные цветы..." Почти одновременно и независимо от него такие же опыты делают Баратынский ("Дало две доли провидение...", 1823) и Языков ("В альбом Ш.К.", 1825, с нарочито экспериментальным чередованием рифмовок ЖМЖМ и ДМДМ; из переписки Языкова видно, что образцом его были хореи Жуковского, а "Мотылька" он еще не знал). Но в ямбе дактилические окончания не имели опоры на традицию (ни на народную, ни на западную), поэтому судьба этих экспериментов в двух размерах была очень разной. В 4-ст. хорее, как мы видели, чередование окончаний ДМДМ тотчас привилось и породило длинный ряд интонационно-тематических подражаний с той же "томногорестной" семантикой. В 4-ст. ямбе, наоборот, обращения к такой рифмовке в 1830-1840-х годах очень редки и друг с другом не связаны. Семантика их повторяет семантику хореев Жуковского (разве что усиливая эмоциональный накал): кажется, что поэты ощущают новый размер как тот же 4-ст. хорей, надставленный в начале на один слог:
Сбылись души моей желания, Блеснул мне свет в печальной мгле... (К. Аксаков, 1835);
...Одна мечта неуловимая За мной везде несется вслед... (Подолинский, 1842);
...Меня томит печаль глубокая, С тобою поделю ев- (К. Аксаков, 1835);
Умри, заглохни, страсть мятежная, Души печальной не волнуй!.. (Губер, 1839);
...Мой друг, прочти ее страдания, Вглядись в печальные черты... (Красов, 1835);
С глубокой думой у Распятия Благоговейно предстоя... (Шахова, 1846).
В середине века, на переломе от романтизма к реализму, эта семантическая традиция замирает: 4-ст. хорей ДМДМ сумел переключиться на новый, бытовой материал, 4-ст. ямб ДМДМ не сумел этого сделать и временно перестал существовать. За всю вторую половину века мы знаем только четыре стихотворения этим размером, и все - сатирические или юмористические: размер не воспринимается всерьез (Ф. Глинка, "Не стало у людей поэзии...", 1852; Добролюбов, "Ужасной бурей безначалия...", 1860; Минаев, "Мне в жены бог послал сокровище...", 1880; В. Соловьев, "Я был ревнитель правоверия...", 1894).
2. Повторное открытие размера происходит около 1895-1905 гг. и начинается, естественным образом, с возрождения чисто романтической тематики и стилистики. Вряд ли новые поэты внимательно читали Губера и Подолинского, но Жуковский и Баратынский были перед их глазами, а вновь усилить эмоциональный накал было вполне в их силах. Главную часть работы сделал тот, кто всего непосредственнее был связан с замирающей позднеромантической инерцией, - Бальмонт: в 1898-1904 гг. он пишет не менее десятка стихотворений этим размером, и его подхватывают его партнерша М. Лохвицкая (1900-1904) и даже слабеющий Фофанов ("Влача оковы мира тесного..." в "Иллюзиях" 1900). Темы Бальмонта в этих стихах -программные декларации, любовное неистовство, лишь позже -обычные у него голоса стихий и проч.:
Как стих сказителя народного Из поседевшей старины, Из отдаления холодного Несет к нам стынущие сны.. ("Будем как солнце");
Порой в таинственном молчании Я слышу - спорят голоса. Один - весь трепет и желание - Зовет: Туда! в простор, в сияние, Где звезд рассыпана роса!. (Лохвицкая, 1900-1902);
Я ненавижу человечество, Я от него бегу, спеша. Мое единое отечество - Моя пустынная душа... ("Только любовь");
...Вы разделяете, сливаете, Не доходя до бытия, Но никогда вы не узнаете, Как безраздельно целен я.. ("Только любовь");
Люблю тебя со всем мучением Всеискупающей любви! С самозабвеньем, с отречением... Поверь, пойми, благослови! (Лохвицкая, 1902-1904);
Я буду ждать тебя мучительно, Я буду ждать тебя года, Ты манишь сладко-исключительно, Ты обещаешь навсегда.. ("Горящие здания");
...За новый облик сладострастия Душой безумной и слепой Я проклял все - во имя счастия, Во имя гибели с тобой! ("Будем как солнце");
...Отдать себя на растерзание, Забыть слова - мое, твое, Изведать пытку истязания И полюбить, как свет, ее... ("Только любовь");
...Зачем чудовище - над бездною, И зверь в лесу, и дикий вой? Зачем миры, с их славой звездною, Несутся в пляске гробовой? ("Горящие здания").
Почти так же декларативны и патетичны - только менее обильны - такие ямбы и у других старших символистов: "Откуда силы воли странные? Не от живых плотей их жар..." (Коневской, 1899); "...Свобода - только в одиночестве. Какое рабство - быть вдвоем!.." (Сологуб, 1903); "...Без ропота, без удивления Мы делаем, что хочет Бог. Он создал нас без вдохновения И полюбить, создав, не мог..." (Гиппиус, 1896). Брюсов пришел по следам этих первых экспериментаторов: его первые 4 стихотворения в нашем размере пишутся только осенью 1904 г. (одно - по черновику 1903 г.) и печатаются в сборнике "Stephanos" на рубеже 1905/06 г. Брюсов делает с нашим размером то же, что делал со всей своей поэзией: умеряет символистскую расплывчатость и декадентское неистовство парнасским спокойствием и строгостью. Из четырех стихотворений, цитируемых ниже, первое можно вообразить у Бальмонта, два следующих - уже неповторимо брюсовские, а последнее - с эпиграфом из бодлеровского "К прохожей", запомним это слово, - вносит в материал новую тему, загадочно-урбанистическую, открывателем которой в символизме был опять-таки сам Брюсов:
Опять душа моя расколота Ударом молнии, и я, Вдруг ослепленный вихрем золота, Упал в провалы бытия. С победным хохотом, товарища, Лемуры встретили меня - На пепле старого пожарища, В дыму последнего огня. ("Молния");
Целит вечернее безволие Мечту смятенную мою. Лучей дневных не надо более, Всю тусклость мига признаю!. ("Целение");
Свершилось! молодость окончена! Стою над новой крутизной. Как было ясно, как утонченно Сиянье утра надо мной... ("В полдень");
О, эти встречи мимолетные На гулких улицах столиц! О, эти взоры безотчетные, Беседа беглая ресниц! На зыби яростной мгновенного Мы двое - у одной черты; Безмолвный крик желанья пленного: "Ты кто, скажи?" - Ответ: "Кто ты?".. ("Встреча").
3. "Незнакомка" Блока датирована 24 апреля 1906 г., т. е. по горячим следам чтения брюсовского "Stephanos". Она возникла на скрещении двух мотивов - внешнего прохождения и внутреннего прозрения, внешнего городского быта и внутреннего ощущения вечной женственности. Первый из этих мотивов восходит к Брюсову, второй - к Гиппиус. Вспомним:
И каждый вечер, в час назначенный (Иль это только снится мне?) Девичий стан, шелками схваченный, В туманном движется окне. И медленно, пройдя меж пьяными, Всегда без спутников, одна, Дыша духами и туманами, Она садится у окна- И странной близостью закованный, Смотрю за темную вуаль И вижу берег очарованный И очарованную даль..
Стихотворение Гиппиус - "Она" (1905, печ. 1906): "Кто видел Утреннюю, Белую Средь расцветающих небес, - Тот не забудет тайну смелую, Обетование чудес... Душа моя, душа свободная! Ты чище пролитой воды, Ты - твердь зеленая, восходная, Для светлой Утренней Звезды". Для Блока оно было важно: когда Гиппиус зимой 1909/10 г. предложила Блоку выбрать стихотворение для посвящения ему ("Мой лунный друг", 16), Блок выбрал именно это, и оно появилось с этим посвящением во II книге ее "Собрания стихов". Блок, несомненно, знал его еще до публикации 1906 г., но откликнулся на него, повторив его размер, лишь по выходе "Stephanos": камерная бесплотность Гиппиус совместилась с уличной эротикой Брюсова, и отсюда явилась уникальная образность блоковского стихотворения. Вместо столицы у Блока - загород, вместо яростного желания - хмельное прозрение, но мотив движения, прохождения, отмечающий у Блока кульминацию, - почти несомненно подсказан брюсовской "Встречей" (а через нее бодлеровской "К прохожей"): "далеко, там, в толпе скользит она...", "но миг прошел, и мы не с ней...". В.Н. Топоров указал нам, что мотив прозрения в литературе возникает обычно в трех ситуациях: во сне, в предстоянии и, что важно для нас, в бесцельной ходьбе, похожей на прострацию; здесь это движение передано самому видению.
Что этот мотив движения был для Блока небезразличен, видно из того, что второе его стихотворение в этом размере, "Все помнит о весле вздыхающем..." (1908), целиком построено на тонких вариациях темы движения, буквального и метафорического: "весло" в начале, "бесцельный путь" в конце, "под этим взором убегающим...", "твои движения несмелые, неверный поворот руля, и уходящий в ночи белые неверный призрак корабля... и в ясном море утопающий печальный стан рыбачьих шхун ..."
Опубликована "Незнакомка" была зимой 1906/07 г. в "Нечаянной радости" - к этому времени Брюсов напечатал еще одно броское стихотворение нашим размером и тоже с городским фоном: "Вечерний прилив" (1906): "Кричат афиши пышно-пестрые, И стонут вывесок слова, И магазинов светы острые Язвят, как вопли торжества... Скрыв небеса с звездами чуткими, Лучи синеют фонарей - Над мудрецами, проститутками, Над зыбью пляшущих людей..." Надо ли удивляться, что первыми читателями "Незнакомка" воспринималась как ощутимая вариация на брюсовскую тему?
Сам Блок через несколько лет признал важность брюсовского размера в своем сознании, повторив его в 1912 г. в послании "Валерию Брюсову (при получении "Зеркала теней")". В "Зеркале теней" были напечатаны еще три стихотворения Брюсова тем же размером: "Фирвальштеттское озеро", "В игорном доме", "Демон самоубийства"; в своем ответе Блок образцово стилизует поэтику Брюсова (изысканные дактилические рифмы), но брюсовское отстраненное спокойствие и конкретную образность подменяет своей собственной привычной взволнованностью: кажется, что это отклик не на "Зеркало теней", а на стихи из "Stephanos":
И вновь, и вновь твой дух таинственный В глухой ночи, в ночи пустой Велит к твоей мечте единственной Прильнуть и пить напиток твой. Вновь причастись души неистовой, И яд, и боль, и сладость пей, И тихо книгу перелистывай, Впиваясь в зеркало теней... Что жизнь пытала, жгла, коверкала, Здесь стало легкою мечтой, И поле траурного зеркала Прозрачной стынет красотой... А красотой без слов повелело: 'Гори, гори. Живи, живи. Пускай крыло души прострелено - Кровь обагрит алтарь любви".
4. К этому времени 4-ст. ямб с окончаниями ДМДМ уже прочно считался фирменной маркой Брюсова. Свидетельство этому -пародии. Уже в 1908(?) г. в "Альманахе молодых" П. Потемкин в "Дружеских пародиях Жака" для пародии на Брюсова избирает именно этот размер:
Опять галопами и рысями, Сурово сумрачный всегда, Вонзаясь в даль глазами рысьими, Я измеряю города... Под небом вывески основаны В мерцаньях сумеречных лун. Мои ботинки - лакированы, А в проводах узывы струн. Дыша вечерними витринами В туманных грохотах колес - Дышу легендами старинными (Моряк на океане грез!).. И, утомленный снами жуткими (До исступленности, до слез!), Опять с ночными проститутками Впиваю грохоты колес. Так услаждаюсь в полной мере я, Вертясь, как слон на вертеле! Так имя "Брюсова Валерия" Увековечу на земле.
(Заметим здесь, однако, несомненную реминисценцию уже из "Незнакомки", из "Дыша духами и туманами...": блоковская семантика размера начинает свою экспансию). Любопытно, что от этой пародии пошли по меньшей мере два других стихотворения-портрета, не совсем пародическое и совсем не пародическое: Б. Лившиц пишет этим размером портрет Д. Бурлюка (1913: "Сродни и скифу и ашантию, Гилеец в модном котелке..."), а С. Городецкий - некролог Гумилева (печ. 1925: "На львов в агатной Абиссинии, На немцев в каиновой войне Ты шел, глаза холодно-синие Всегда вперед, и в зной и в снег... Тесня полет Пегаса русого, Был трезвым даже в забытье И разрывал в пустынях Брюсова Камеи древние Готье..."). Городецкий отсылал этим к собственным стихам Гумилева тем же размером (о которых дальше), но Бурлюк, как кажется, этим размером не писал.
Молодые ученики Брюсова, прямые и косвенные, быстро усвоили "его" размер. Мы находим его у Ходасевича (1907): "Когда, безгромно вспыхнув, молния, Как птица, глянет с вышины...", "Ужели я, людьми покинутый, Не посмотрю в лицо твое?.." - с реминисценциями, соответственно, из вышецитированной "Молнии" и из "Ахиллеса у алтаря". (В первом стихотворении, кроме того, опять-таки присутствует "Незнакомка", особенно в черновике: "Когда серебряными перьями Блеснет в глаза, пахнет в лицо, - Я, полон давними поверьями, Всхожу на тихое крыльцо", "И в небе огненные трещины, И озаренная сирень"; отмечено НА Богомоловым). У Б. Лившица (1909) "Ночь после смерти Пана": "О ночь священного бесплодия, Ты мне мерещишься вдали..." У Гумилева (1908) в письме Брюсову, с изысканными неточностями в рифмах: "На льдах тоскующего полюса, Где небосклон туманом стерт, Я без движенья и без голоса, Окровавленный распростерт..."; ср. затем "Одиночество" (1909) "На синевато-белом мраморе Я высоко воздвиг маяк, Чтоб пробегающие на море Далеко видели мой стяг..." У Шершеневича "Уединение": "Когда в зловещий час сомнения Я опьянен земной тоской, Свой челн к стране Уединения Я правлю твердою рукой..." У Лозинского (1908): "Один над дышащею бездною, Над морем плещущих времен, Чьей непокорностью железною Мой дух отверженный зажжен?.." У Зенкевича (1909-1911) "Магнит" и "Свершение": "...Два полюса, как сфинксы, лапами В граниты льдистые впились", "...Круг ежедневного вращения Земля усталая замкнет..." (с откликами на "Царю Северного полюса" и "Последний день"?). У Грааля-Арельского (1913): "Над горизонтом в дымке розовой Расцвел вдруг солнечный бутон, И вечной тайной небулозовой Растаял звездный небосклон". У Эллиса (1911): "Пред Дамой строгой, вечной Девою Одно колено преклоня, Я меч сжимаю дланью левою, Десницей - чашу из огня..." У С. Боброва: "О, в этом топоте и шопоте Все новое здесь для меня: Шум площади, и эти лошади, И бешеная пляска дня..." (другое стихотворение в "Вертоградарях над лозами", 1913, прямо посвящено "Валерию Брюсову"). Критика не замедлила отозваться на это опять-таки пародиями: А. Измайлов в "Кривом зеркале" 1910 г. пишет этим размером пародию на А. Рославлева, хотя Рославлев таким размером не писал, и эпиграф из него перед пародией - обычным 5-ст. ямбом:
...Противны мне цветы домашние И сонмы комнатных людей. В душе своей построил башню я И взгромоздил себя на ней ...Жить - и не видеть Еву голою! Адам в манишках - стыд и грусть! Как слон, иду стопой тяжелою И смехом каменным смеюсь!.
Самая систематическая разработка этого размера - у самого малоуважаемого из "подбрюсников", у А. Тинякова: в его книге "Navis nigra" (1912; отмечалось ли, что "пожар черепа" на с. 49-50 повлиял на "Облако в штанах"?) в тематическом цикле "Morituri" целых четыре стихотворения 1907 и 1910 гг. написаны нашим размером (и еще при одном этот размер стоит в эпиграфе "Дало две доли Провидение..."). Ссылка на брюсовского "Демона самоубийства" - в эпиграфе к первому же стихотворению:
"Шесть тонких гильз с бездымным порохом" Вложив в блестящий барабан, Отдернул штору с тихим шорохом, Взглянул на улицу в туман.. ("Самоубийца", далее - реминисценция из Кузмина); Я подойду к холодной проруби, Никто не крикнет: "берегись!".. ("Утопленник"); Л буду водку пить горячую, И будет молодости жаль... ("Бульварная"); Мой труп в могиле разлагается, И в полновластной тишине, Я чую, - тленье пробирается, Как жаба скользкая, по мне... ("Мысли мертвеца"); ср. у позднего Тинякова: Существованье беззаботное Природа мне в удел дала: Живу - двуногое животное, - Не зная ни добра, ни зла.. В свои лишь мускулы я верую И знаю: сладостно пожрать! На все, что за телесной сферою, Мне совершенно наплевать..
Любопытно, что здесь подражатель-тематизатор как бы указал дорогу образцу: поздний Брюсов обращается к этому размеру часто (после 1910 г. не менее 13 раз), и самые заметные из этих стихотворений - о смерти и о страсти - обычно столь же аккуратно классифицируют и ту, и другую: "Демон самоубийства" (1910: яд, нож, мост, револьвер), "Царица страсть" (1915: мальчик, девушка, женщина), "Выходы" (1916, рифмовка ДЖДЖ; об этом стихотворении неожиданно вспомнил Эренбург в 1967: "Мое уходит поколение... Исхода нет, есть только выходы..."), "Уйди уверенно" (1916), "Одно лишь" (1921: "Я ль не искал под бурей гибели ..."). Не исключено, что и Ходасевич оглядывался на эти стихи Тинякова в берлинском "Нет, не найду сегодня пищи я..." (1923, про уличных собак).
5. О любви Брюсов этим размером почти не писал (можно назвать разве что два стихотворения 1921 г., "Руками плечи..." и "Римини"). Здесь смягчающее успокоение после бальмонтовского неистовства установили Вяч. Иванов и Кузмин. Колебания Иванова в его редких экспериментах очень интересны: в "Кормчих звездах" безукоризненная стилизация бесплотной романтической традиции, с эпиграфом из Шиллера в переводе Жуковского, в "Прозрачности" проходное пейзажное стихотворение из "Горной весны", в "Эросе" (1906) вновь яркая стилизация священной чувственности Бальмонта, в "Cor ardens" (в "домашнем" разделе "Пристрастия") выход из бурь и успокоение. Потом Иванов вернется к этому размеру лишь в рождественском стихотворении 1944 г. из "Римского дневника" - тоже о выходе из бурь (военных) и успокоении под Вифлеемской звездой.
По бледным пажитям забвения Откуда, странники? куда?. Кто знал тебя, о челн отчаянья! - Тому пророчила любовь: Я вновь твоя на бреге чаянья, Тобой угаданная вновь! ("Кормчие звезды");
Люблю тебя, любовью требуя; И верой требую, любя! Клялся и поручился небу я За нерожденного тебя. Дерзай предаться жалам жизненным Нам соприродного огня... ("Эрос");
...Блажен, кто из пучин губительных, При плеске умиренных волн, До пристаней успокоительных Доводит целым утлый челн... Сгорели молниями тернии, И страсть пролилась бурей слез. Скользи, скользи, ладья вечерняя Над негой поздней влажных роз! ("Cor ardens").
Кузмин подхватывает эту тему в "Мудрой встрече", посвященной Иванову (1907): "Моя душа в любви не кается - Она светла и весела. Какой покой ко мне спускается! Зажглися звезды без числа..."; потом она трижды проходит в этом же размере в "Осенних озерах" ("Что сердце? огород неполотый...", "Теперь я вижу: крепким поводом...", "Над входом ангелы со свитками...") и один раз в "Вожатом" ("Под вечер выдь в луга поемные..."). Из того же круга Иванова выходят стихи В. Бородаевского (печ. 1914) "Моя свирель - из белой косточки..." и "Довольно. Злая повесть кончена..." с очевидной реминисценцией из брюсовского "Свершилось! молодость окончена...". Когда Ахматова посвящает стихотворение в своем первом сборнике "Вере Ивановой-Шварсалон": "Туманом легким парк наполнился И вспыхнул на воротах газ. Мне только взгляд один запомнился Незнающих, спокойных глаз. Твоя печаль, для всех неявная, Мне сразу сделалась близка, И поняла ты, что отравная И душная во мне тоска...", - то здесь так же явен отголосок брюсовской "Встречи" ("...О, эти взоры безотчетные..."), с которой началась вся эволюция нашего размера. Решительнее всех упрощает любовную тему все тот же Тиняков (1907-1908): "Двенадцать раз пробили часики В пугливо-чуткой тишине, Когда в плетеном тарантасике Она приехала ко мне...", "...Мы словно в повести Тургенева: Стыдливо льнет плечо к плечу, И свежей веткою сиреневой Твое лицо я щекочу...".
Диапазон вариаций любовной темы от Бальмонта до Тинякова очерчен и заполняется далее без всякого труда; можно заметить лишь некоторую отстраненность, парадность, зрительность образов: "Когда рукою неуверенной К ногам роняли вы платок..." Шершеневича, "И вот она! Театр безмолвнее Невольника перед царем..." С. Парнок, «Я рад тому, что ложью зыбкою Не будет ваше "нет" и "да", И мне Джиокондовой улыбкою Не улыбнетесь никогда» (Мережковский, 1913), "Мне тело греет шкура тигровая, Мне светит нежности звезда..." (Г. Иванов, 1911, с удлинением рифм до гипердактилических; ср. у Парнок "Забыла тальму я барежевую..."); интроспективные стихи, как "Да, я одна. В час расставания..." у Парнок, здесь реже. У Городецкого почти все стихи этим размером - на женскую тему: "Полуверка", "Итальянка" (1912), "Ты начернила брови милые..." (1914), "Ты все такая же нарядная..." (1916), "С мороза алая, нежданная, Пришла, взглянула и ушла..." (1913, с откровенной реминисценцией из Блока).
На этих успокоенных интонациях новый вариант 4-ст. ямба начинает легко осваивать всю толщу нейтральной поэтической топики: и природу, и раздумья, и фантазии, и быт (насколько быт допускался в этой поэзии). Гумилев в "Старине" (1910) еще считает нужным оттенить быт буйной мечтой: "Вот парк с пустынными опушками, Где сонных трав печальна зыбь... Теперь бы кручи необорные, Снега серебряных вершин!..", - а в "Старых усадьбах" (1913) уже не нуждается в таком оттенении: "Дома косые, двухэтажные, И тут же рига, скотный двор... На полке рядом с пистолетами Барон Брамбеус и Руссо". Для младших поэтов 1910-х годов именные клейма основоположников явно уже стираются с этой стихотворной формы: "...Туда, где рожь еще колосится Меж захудалых деревень, Простых молитв многоголосица Благословляет каждый день..." (Рыбинцев, 1914); "Уж хартию самозаконную Чертит небрежная весна..." (А. Штих, 1915); "Вот осень загрустила льдинками, Отчетливее писк синиц..." (Эльснер, 1913); "На стекла стужей приморозило Коронами литой хрусталь..." (Эльснер, 1913); "Я был в норвежской тихой гавани, В дверях серебряной земли, Где ожидают новых плаваний Задумчивые корабли..." (Шенгели, 1916; отсюда потом "У палача была любовница..." Анжелики Сафьяновой); "В какой-то книге - не запомнилось -Прочла про белую тайгу..." (Шкапская, 1915); "Закрыл глаза. Встает минувшее В далекой дымке полусна..." (М. Струве, 1916); "...Зачем так рано все погасли вы, Мои вечерние огни?.." (С. Киссин-Муни); "Как лебедь, мчит меня бессонная На голубых крылах тоска..." (Ф. Коган, 1912); и т. д.
Общедоступность и всеохватность нового размера закреплена, как обычно, Игорем Северянином, который отважно переводит в свою стилистику все символистские темы: и величие поэта, и душевный надрыв, и экзотику, и любовь:
Я - царь страны несуществующей, Страны, где имени мне нет... Я, интуит с душой мимозовой, Постиг бессмертия процесс. В моей стране есть терем розовый Для намагниченных принцесс... ("Грезовое царство", 1910); Всю ночь грызешь меня, бессонница, Кошмарен твой слюнявый шип. Я слышу: бешеная конница - Твоих стремлений прототип... ("Симфониетта", 1912); Въезжает дамья кавалерия Во двор дворца, под алый звон. Выходит президент Валерия На беломраморный балкон... ("Процвет Амазонии", 1913); В ее руке платочек-слезовик, В ее душе - о дальнем боль. О, как не нужен подберезовик, О, как не сладок гоноболь! ...Страдать до смерти кем-то велено, И к смерти все ведут пути!.. ("Поэза о тщете", 1915).
6. С появления блоковской "Незнакомки" прошло почти десять лет, но мы видим: влияние ее ничтожно, она остается на обочине разливающегося потока 4-ст. ямба с рифмовкой ДМДМ. Стихотворение Блока возникло, как сказано, на скрещении мотивов прохождения и видения, а они не востребованы массовой продукцией. "Видение" так и останется невостребованным. "Движение" же оживает в стихах после 1910 г. Гумилев (по воспоминаниям Н. Чуковского) говорил, что когда поэту нечего сказать, он пишет: "Я иду...". В некоторых стихах, видимо, так и было: у Сологуба, "...Иду, иду дорогой новою, Стихами сладкими хваля Тебя за ласковость суровую, Моя воскресшая земля..." ("Весенним дождиком разнежены...", печ. 1915, может быть, под влиянием брюсовского "Веселый зов весенней зелени...", печ. 1912), у самого Брюсова, "Ищу грибы, вскрывая палочкой Зелено-бархатные мхи..." (1916). Блоковское происхождение этого мотива не вызывало сомнения у современников: А. Альвинг, рецензируя ("Жатва", I, 1912) "Стихи" Эренбурга (1910), писал: «Метрика - обычна. Иногда заметно влияние блоковской поэзии, например: "Когда над урнами церковными Свои обряды я творю, Шагами мерными и ровными Оне проходят к алтарю..."».
Но художественно осмыслено это было только в псевдотуристическом стихотворении В. Комаровского из "Итальянских впечатлений" (1913):
Как древле к селам Анатолии Слетались предки-казаки, Так и теперь - на Капитолии Шаги кощунственно-тяжки. Там, где идти ногами босыми, Благословляя час и день, Затягиваюсь па-пирос<ами> И всюду выбираю тень. Бреду ленивою походкою И камешек кладу в карман, Где над редчайшею находкою, Счастливый, плакал Винкельман! Ногами мучаюсь натертыми, Накидки подстилая край, Сажусь - а здесь прошел с когортами Сенат перехитривший Кай... Минуя серые пакгаузы, Вздохну всей полнотою фибр И с мутною водою Яузы Сравню миродержавный Тибр!
Толчком к осмыслению была сама фиктивность "Итальянских впечатлений": Комаровский писал их по воображению, сидя в Царском Селе и мучась психической болезнью; таким образом, собственные "шаги" стали для него художественным объектом, обросли историческими ассоциациями и т. д. Образцом для Комаровского был Брюсов: в цитированном стихотворении это подчеркнуто эпиграфом из его только что напечатанного "Как Цезарь жителям Алезии К полям все выходы закрыл, Так Дух Забот от стран поэзии Всех, в век железный, отградил..." (с намеком на собственную отгражденность от Италии), связь двух других стихотворений с брюсовскими стихами об Италии очевидна и без эпиграфов ("И ты предстала мне, Флоренция, Как многогрешная вдова...", "В гостинице (увы, в Неаполе) Сижу один, нетерпелив...")". Отсюда оставался один шаг до любовно-туристических стихов Цветаевой (связь, на которую впервые указал K.M. Поливанов).
Но на этом пути, по-видимому, включился еще один усилитель темы движения: маршевые стихи 1914 г. Размашистый диподический ритм 4-ст. ямба ДМДМ оказался удобен для патетических военных стихов с их темой наступательного движения. Любопытным образом, первое из этих стихотворений опередило время: "Мое прекрасное убежище..." Гумилева было напечатано еще в январе 1914 г. (а еще раньше - "Возвращение" Мережковского, уже с Россией, еще без марша: "...О Русь! И вот опять закована, И безглагольна, и пуста..."). После объявления войны явились стихи Кузмина и скандальный залп стихов Северянина (тотчас спародированных "размером подлинника" в "Новом сатириконе", 1914. № 45), в следующие годы - Брюсова, опять Гумилева и даже С. Парнок.
...Иду в пространстве и во времени, И вслед за мной мой сын идет Среди трудящегося племени Ветров, и пламени, и вод... (Гумилев, 1914); ...Номинированным фарватерам Взлетают, взорваны, суда. Весь мир к давно забытым кратерам Летит, как беглая звезда. Одумается ли Германия Оставить пагубный маршрут, Куда ведет смешная мания И в каске вагнеровский шут?! (Кузмин, 1914); Смешна пангерманизма мания, В нее поверит лишь профан! С ушами влезешь ты, Германия, В просторный русский сарафан!..; Еще не значит быть изменником - Быть радостным и молодым... Пройтитъся по Морской с шатенками, Свивать венки из кризантэм...; ...Друзья! Но если в день убийственный Падет последний исполин, Тогда, ваш нежный, ваш единственный, Я поведу вас на Берлин! (Северянин, 1914); ...Одно: идти должны до края мы, Все претерпеть, не ослабеть... (Брюсов, 1915); ...С победной музыкой и пением Войдут войска в столицу. Чью?. (Гумилев, 1916); Люблю тебя в твоем просторе я И в каждой вязкой колее. Пусть у Европы есть история, - Но у России житие... (Парнок, 1916).
(У Кузмина этот размер всплывет потом в стихотворении 1920 г. "Декабрь морозит в небе розовом, Нетопленный чернеет дом, А мы, как Меншиков в Березове, Читаем Библию и ждем...", где его гражданская тема соединяется с бытовой и становится живее и выразительнее.)
7. Цветаева впервые соединила мотив движения с мотивом любовным; это было далеко не то же, что соединение "движения" с "видением" в "Незнакомке", однако все же было ближе к блоковскому образцу, чем к брюсовским и подбрюсовским. Можно считать, что именно с ее стихов начинается постепенная переориентировка 4-ст. ямба ДМДМ с Брюсова на Блока. Сделала она это в трех стихотворениях 1914-1919 гг., обращенных к трем разным адресатам:
Как весело сиял снежинками Ваш серый, мой соболий мех, Как по рождественскому рынку мы Искали ленты ярче всех... Как в час, когда народ расходится, Мы нехотя вошли в собор, Как на старинной Богородице Вы приостановили взор... Как в монастырскую гостиницу - Гул колокольный и закат - Блаженные, как, именинницы, Мы грянули, как полк солдат... Как я по Вашим узким пальчикам Водила сонною щекой, Как Вы меня любили мальчиком, Как я Вам нравилась такой... (к С. Парнок, декабрь 1914);
Ты запрокидываешь голову Затем, что ты гордец и враль. Какого спутника веселого Привел мне нынешний февраль! Преследуемы оборванцами И медленно пуская дым, Торжественными чужестранцами Проходим городом родным.. Помедлим у реки, полощущей Цветные бусы фонарей. Я доведу тебя до площади, Видавшей отроков-царей... (к О. Мандельштаму, 18 февраля 1916);
Заря малиновые полосы Разбрасывает на снегу, А я пою нежнейшим голосом Любимой девушки судьбу. О том, как редкостным растением Цвела в светлейшей из теплиц: В высокосветском заведении Для благороднейших девиц... И как потом домой на праздники Приехал первенец-гусар... И как сам граф, ногами топая, Ее с крыльца спустил в сугроб.. И как художникам-безбожникам В долг одолжала красоту, И как потом с вором-острожником Толк заводила на мосту... И как рыбак на дальнем взмории Нашел двух туфелек следы... (к С. Голлидэй, апрель 1919).
В первом стихотворении связь с образцом В. Комаровского очевиднее всего: речь идет, действительно, о "туристической" поездке Цветаевой с Парнок в Ростов Великий под Рождество 1914 г. 11 строф-впечатлений единообразно начинаются словом "Как...", смена их создает ощущение движения, собственно глаголов движения почти нет; мотивировка внимания к ним и поэтизации их - любовь к подруге, все больше обнажаемая к концу. Второе стихотворение вдвое короче; речь идет о "туристической" прогулке, когда Цветаева "дарила" Мандельштаму Москву, -вместо картин на виду, наоборот, глаголы движения ("чужестранцы" и папиросы - от Комаровского, отмечает К. Поливанов), прохладная любовь выдвинута в центр и в концовку, но замаскирована мыслью о прошлом и будущем спутника. Третье стихотворение окончательно переключается с обозрения пространства на обозрение времени: это серия картин (12 строф, 13 "Как...") из жизни романтической героини, которой Цветаева уподобляет актрису-адресатку (вспомним "Итальянку" Городецкого), а любовь, понятным образом, - основное их содержание. Потом Цветаева еще дважды обратилась к этому размеру в любовных стихах (к Н. Вышеславцеву, 1920: "Да, друг невиданный, неслыханный..." и "В мешок и в воду - подвиг доблестный..."), но коротких и свободных от описательных осложнений.
Почти одновременно и независимо от Цветаевой скрещивает те же мотивы движения и любви Пастернак в стихотворении 1916 г. "На пароходе". Здесь обстановка - пароход, река, природа - демонстрирует движение в пространстве, а на их фоне (как всегда у Пастернака, очень развернутом) любовный разговор демонстрирует движение во времени - во времени разговора и во времени прожитой жизни:
...Под Пермь, на бризе, в быстром бисере Фонарной ряби, Кама шла.. По Каме сумрак плыл с подслушанным, Не пророня ни всплеска, плыл... Сквозь грани баккара, вы суженным Зрачком могли следить за тем, Как дефилируют за ужином Фаланги наболевших тем, И были темы те - эмульсией Из сохраненных сердцем дней, А вы - последнею конвульсией Последней капли были в ней... И утро шло кровавой банею, Как нефть разлившейся зари...
Может быть, выбор блоковского размера был дополнительно подсказан Пастернаку стихотворением А. Штиха о любовном прощании (печ. 1915, с реминисценцией из Фета): "Вы уезжали. О, как жалобно Полозья бороздили снег... И если б мог, руками сжал бы я Коней задохнувшийся бег..." При переработке 1928 г. Пастернак внес изменения в строфы о разговоре, и мотив движения в них ослабел.
8. На этом период семантического становления 4-ст. ямба ДМДМ можно считать законченным. Мы видели, как его семантический ореол возник "под знаком Брюсова", расплылся в стихах его эпигонов и начал вновь структурироваться, ориентируясь уже не на Брюсова, а на "Незнакомку" Блока, которая оторвалась от брюсовской традиции и все больше стала заслонять ее собой. Цветаева и Пастернак сделали первый шаг; после 1917 г. эта переориентировка на Блока стала еще стремительней. Отчасти это было потому, что Блок еще до революции оказался первым символистом с массовой, "уличной" популярностью (в частности, именно как певец "Незнакомки"); отчасти - потому, что после революции внимание к нему было приковано как к певцу "Двенадцати". Сосредоточенность поэтов - весьма разных - на блоковском мотиве движения становится почти наивным:
Тот звук, что долетел таинственно В твой нежный соловьиный сад, Был звон мечей, был шум воинственный, Был наш при-
зыв, прекрасный брат... Ты видишь Незнакомку новую, Ее горящие глаза, И грудь стальную и суровую, И кудри - горная гроза-(Луначарский, 1918);
Воспламенились стрелы звездные Ресниц над глубью голубой, Ты - светозарная и грозная, Машинный слушаешь прибой... А ты прошла между машинами, В сердца включая чудный ток, И, дрогнув дружными дружинами, Поплыл торжественный поток. Валами разливались синими От фабрик миллионы блуз, Над городами, над пустынями Я в коллективе вознесусь... (Герасимов, 1919);
Я вновь здоров. Но взглядом раненым, Лишь выйду я в читальню-сад, Частенько поскользнусь с "Бухарина" На острый, на любовный взгляд... Такая нежная и хмурая, Как лес на утренней заре, Она всегда с литературою К нам приходила в лазарет. Мелькнет чудесною улыбкою - И снова складки меж бровей... (Жаров, 1925);
Ночь свищет, и в пожары млечные, В невероятные края, Проваливаясь в бездны вечные, Идет по звездам мысль моя, Как по волнам во тьме неистовой, Где манит Господа рука Растрепанного, серебристого, Скользящего ученика... (Набоков, 1923);
...И ночь моя, играя блестками Зажженных кем-то огоньков, Мне шла навстречу перекрестками Под звон серебряных подков... (Д. Кнут, до 1925).
Прослеживать историю 4-ст. ямба ДМДМ в советской (и эмигрантской) поэзии мы не имеем возможности. Как кажется, семантика его - сильно размытая, нейтрализованная, приемлющая самые разные темы, но когда в нем возникает воспоминание о какой-то семантической традиции, то о традиции Блока; Брюсов забыт. Чуткость поэтов именно к традиции Блока и именно к мотиву движения в ней видна в случайном замечании по поводу стихотворения в смежном размере, 4-ст. ямбе ДЖДЖ: «...Самое простое слово "шли" в стихах Пастернака "Август", "Вы в одиночку шли и парами...", напоминает нам о том, как "шла" героиня блоковского стихотворения "Бывало, шла походкой чинною" -именно потому что здесь Пастернаком повторена блоковская интонация» [Кушнер 1994, 52]. Под интонацией здесь имеется в виду не что иное, как стихотворный размер.
ИСТОЧНИКИ УПОМИНАЕМЫХ И ЦИТИРУЕМЫХ ТЕКСТОВ. Поэты 1840-1850-х годов (БП), 145 (Губер); Поэты круга Н. Станкевича (БП), 205, 310, 313 (Красов, К. Аксаков); Ф. Глинка (сб. "Раут", 2, 1852, 423); Шахова, "Стих." (1911), П, 12; Добролюбов (БП), 194; Минаев, "Чем хата богата" (1880), 115; В. Соловьев (БП), 161; Фофанов, "Иллюзии" (1900), 228; Лохвицкая, "Стих.", III, 39, IV, 11, 89, V, 26; Коневской (1904), 102; Сологуб, Собр. соч. (1913 сл.), V, 73; "Алый мак" (1917), 168; 3. Гиппиус, "Стих.; Живые лица" (1991), 40, 116, 151, 179, 187, 209; Мережковский, Поли. собр. соч. (1914), XXIII, 172, XXIV, 81, 82; Бальмонт, Поли. собр. ст, II, 34, 67, III, 124, 142, IV, 75, 78, 95, V, 15, 90, 109, VI, 11. "Зарево зорь", 140; Брюсов, Собр. соч.: В 7 т., I, 375, 396, 400, 412, 416, 516, II, 16, 61, 104, 108, 146, 269, 292, 294, III, 8, 72, 92, 99, 312, 361, 414; Блок (БП1), 279, 439, 453; Тиняков, "Navis nigra", 8, 45, 46, 47, 49, "Треуг", 14; Эльснер, "Выб. Париса", 33, 45; Эллис, "Stigmata" (1911), 114; В. Иванов, Собр. соч. (1971 сл.), I, 568, 811, II, 341, III, 642; Кузмин (БП3), 96, 144, 168, 644; Городецкий (БП) 259, 261, 304, 310, 434, 436; Гумилев (БП3), 139, 215, 349, 382, 401, 406; Ахматова (БП), 47; Ходасевич (БП), 52, 57,606, 164; Бородаевский, "Уедин. дол" (1914), 101,106; Потемкин, "Альманах молодых" (б. г.), 109-110; Измайлов, "Кривое зеркало" (1910), 31; "Рус. поэзия детям" (БП3), И, 483 (С. Соловьев); Лозинский, "Горн. ключ" (1922), 74; Зенкевич, "Дикая порфира" (1912), 7, 12; Грааль-Арельский, "Летейский брег" (1913), 6; Булдеев, "Потер. Эдем" (1910), 118; Стражев, "Стих." (1910), 94; Ф. Коган, "Моя душа" (1912), 40; М. Струве, "Стая" (1916), 28; Рыбинцев, "Осенняя просинь" (1914), 26; Шкапская, "Час веч." (1922), 9; Г. Иванов, Собр. соч.: В 3 т, I, 121, 387; Северянин, Собр. соч.: В 5 т., I, 150, 310, 319, 323, 548, 552, 553, II, 236, 269, 273; Лившиц, "Крот. полдень" (1928), 25; Шершеневич, "Carmina" (1913), 20, 53, 92; Шенгели, "Гонг" (1916), 51; Бобров, "Вертогр. над лозами", 6, 104, 125; Штих, "Стихи" (1916), 26, 27, 30; Б. Евгеньев, "Заря" (1921), 27; Парнок, Собр. стих. (1979), 117, 122, 126, 134; Комаровский, "Первая пристань" (1913), 64, 65, 67; Цветаева, Собр. соч.: В 7 т., I, 220, 243, 470, 524, 526; Пастернак (БП3), I, 110, 386; Лит. насл, 92/3, 563 (Луначарский); В. Кириллов, Стих. и поэмы (1970), 138; Орешин, "Ржаное солнце" (1923), 94; М. Герасимов, "Железные цветы" (1919), 38, 59; Жаров, "Комсомолец" (1925), гл. 6; Д. Кнут, Собр. соч., I (1997), 83.